Черновик беглой правкою выбели… Стихи

Константин Михеев родился в 1972 г. в Минске. Окончил русское отделение филологического факультета БГУ. Автор двух поэтических книг («Гиперборея» (1994), «Стихи Мнемозине» (2002)), переводов из зарубежной поэзии, эссе.


 

ВЕЧЕРНЕЕ ПРИЧАСТИЕ

Дряхлого ситца куском небо касается уст.
Колокола голосят. Дети бредут из школы.
И расцветает закат — вовсе не огненный куст,
а санкюлотский колпак колера кока-колы.

Пурпурный кровоподтек, колотый в брызги кирпич,
плавкий тягучий овал, проба незримой кисти…
Пот претворяется в кровь. Кровь претворяется в китч,
в черствый насущный хлеб вымученных евхаристий.

Вату свою облака медленно, исподтишка
к ране небесной несут — въелся кармин в волокна.
Глянь: восемнадцать ноль-ноль. Ну, добрый вечер, тоска!
Видишь: дразня закат, вспыхнули тусклые окна.

В мертвенных стеклах витрин тысячи лиц отразив
и самому себе тихо промямлив «спасибо»,
преобразился проспект, жилистый, словно Сизиф,
воле богов назло сросшийся с каменной глыбой.

Перед рекламным щитом с полураспахнутым ртом,
пялясь на фары машин и на улыбки женщин,
хочешь ты жизнь не прожить, а отложить на потом.
Ад был завещан тебе. Рай тебе лишь обещан.

Красок неоновых гарь, выдохов тягостных взвесь
родственны нашим сердцам — мы не выжили врозь бы.
Казнь претворяется в песнь. Губы твердят: «Даждь нам днесь».
Могут ли нам надоесть эти тяжбы и просьбы?

Шествуй закату вослед. По сторонам не зевай.
Путь твой исхожен не раз. Хлеб твой размолот в крошки.
Китч претворяется в кровь. Жизнь пробежит, как трамвай:
поздно мчаться за ней, стыдно висеть на подножке.

 

СПАЛЬНЫЙ РАЙОН

Бесконечная серая морось,
кисло-сладкое бремя тоски,
где сплавляются радость и горесть
в непрожеванных будней куски.

Весь район наш, панельный и спальный,
прячет срам за оконным стеклом,
и его немота ирреальна,
покаянна, как будто псалом.

Кто в метро, кто в ларек… Ровно в девять
направляется пестрая рать,
чтоб карьеру немедленно делать
или медленно жизнь доживать.

Ни друзья никому, ни враги мы,
память наша легка, словно дым.
Каждый прежде был предан другими,
каждый был хоть однажды другим.

Я не в силах судить или славить
вас, чье имя, увы, легион…
Слишком тиниста сонная заводь
под названием «спальный район».

Лишь порой, в ожидании чуда,
как и все, замираю без слез,
жестяными губами Иуды
мутный воздух целуя взасос.

И пространство не кажется тесным,
и уже не бессмысленны дни,
если время рифмуется с местом,
а прощанье прощенью сродни.

 

КОПЬЕ ЛОНГИНА

Сущее бесправно, беззаконно,
нет в нем места злу или добру.
Логос, ты — копье центуриона,
ищущее путь прямой к ребру,
как ответ единственный на стоны…
Так доской разделочной в миру
некогда служила нам икона.

Пифия лепечет невпопад,
тряский оседлав с трудом треножник,
и в дыму курений ищет взгляд
ломкий абрис прорицаний ложных:
ты прельстился — значит, виноват,
не прельстился — стало быть, безбожник.
Камни вопиют. Рабы вопят.

Без закона, права и суда
их, опустошаемых безумьем,
их, лишенных хлеба и стыда,
кто утешит, кто утрет слезу им?
Пламень зыбкий? Беглая вода?
Где та нить, которой мы связуем
души, горы, годы, города?..

Сердце, где враждуют два предсердья,
надвое разъятый андрогин,
ты кому сейчас слагаешь гимн
двух кимвалов исступленной медью?
Мир, дробимый разумом, един.
Целокупность — это милосердье.
Вот твое копье. Рази, Лонгин!

 

ШИПОВНИК

Взбаламученный зной.
Пекло над головою.
Дикая роза резной
темной дикарской листвою

силится наспех заклясть
от полудетских капризов
клятвопреступную страсть,
чьи острия — это вызов.

Наши души — слепы:
всплескивая руками,
мы обнажаем шипы,
вспыхиваем лепестками,

лжем, ожидаем, дрожим,
силимся розой и раной
стать, чтоб не быть чужим, —
розовы, алы, багряны.

Приникни к цветку щекой:
как по-цыгански горяч он,
какой бесшабашной тоской
вздыблен, взъерошен, взлохмачен!

С трепетом на губах
жизнь, что прожита вчерне,
снова идет ва-банк,
дерзко просит прощенья,

ловит случайный звук,
горбит ребячливо плечи…
Зеленый разлом разлук.
Царственный пурпур встречи.

Это — цветущий ад,
ревность и гордость навынос.
Взгляд? И ты виноват.
Ад? Он всегда внутри нас.

Это — раскрытый рот
с мудрой улыбкой горькой
врет и, рыдая, рвет
губы скороговоркой.

Это — всегда иной,
но знакомый до боли
жар, что в утробе земной
теплит смыслов уголья.

Ветрены, смертны, глупы,
где-то меж адом и раем
мы обнажаем шипы,
мы лепестки теряем.

Чтобы слеза невпопад,
канув в бутона горнило,
гневный багрянец утрат
рдяной гордыней вскормила.

Здравствуй, пронзающий взор
и вгоняющий в ступор,
краткий, как выстрел в упор,
царственной страсти пурпур!

 

СПИРТ «РОЙЯЛЬ»

С улыбкой агнца на сухих устах
я спирт «Ройяль» с друзьями пью в кустах
(кусты и клумба в сумме — это парк,
пустой и гулкий, словно тетрапак),
и длится девяносто первый год.
Нас время не ломает — только гнет.

Белиберду выкривает Цой
в бездомный воздух с горькою гнильцой,
и вороненый ствол под облака
возносит Рэмбо за стеклом ларька.
Не в силах оправдать, спешу постичь
моей эпохи сволочь, китч и дичь.

От строевого шага подустав,
век-горемыка вывихнул сустав.
Сбегается из подворотен рать
добить калеку, чтобы обобрать.
Мне тоже доля достается. Я ль
её не вправе обратить в «Ройяль»?

О, юности безжалостной гиньоль:
нетварный свет, грошовый алкоголь,
дрожит, благословляя и дразня,
под фонарем каштана пятерня…
Ребячьему в угоду мятежу
в нее со смехом камень я вложу.

Налей, забудься и еще налей.
Наш выбор нас самих куда подлей,
наш путь не прям — самозабвенно крив,
мы чувствуем, что впереди обрыв,
но, оглашая хохотом дворы,
эпохе вслед летим в тартарары.

Пусть к пластику безгласно губы льнут..
Проходит век. Проходят пять минут.
Проходят — как похмелье иль конвой, —
отары дымных туч над головой.
Все кончено. Готовься пить до дна.
          Твоя строфа.
              Твоя страна.
                  Твоя вина.

 

ТРИЕДИНСТВО

Три морщинки бегут к переносице,
три трамвая уносятся в парк,
три влюбленных на небо возносятся,
сжав избранниц в нетвердых руках.

Три мгновения — самое большее! —
осень бродит по парку нагой:
вздрогнет астрой лохматой продрогшею,
захрустит шоколадной фольгой.

Три минуты на проводы, всхлипы, на
опрометчивую замятню —
все потеряно, смято, рассыпано…
Уходи — я тебя догоню.

И забьется вдруг сердце утроенно
в запоздалых объятьях твоих —
видно, мир, триедино устроенный,
предсказуемо мал для двоих.

Горечь гордая, радость непылкая,
зов разлукой распахнутых рук…
Словно мы, окрыленно курлыкая,
бросим всё — и сорвемся на юг.

Словно жизнь неприкаянно-длинная,
сноровистая не по уму,
мажет губы нам алой калиною,
дразнит нас, не уча ничему.

Год за годом, томясь нерастраченно
и сплетясь, как с косою тесьма,
мы писали друг другу, но начерно
и отправить не смели письма.

Черновик беглой правкою выбели —
адресата заменит пробел.
Никогда не согнуть в три погибели
тех, кто трижды погибнуть успел.

 

СОН ЗИГФРИДА

Мне приснился сон, что срок мой истек,
и в туманах из пурпура, шерсти, льна,
обступали с воплем богов чертог
пламена, похожие на письмена.

Так трещи меж пальцами Норны, нить!
Воды Рейна, взбурлите, берег размыв!
Ибо участь героя — насильно вскормить
своей плотью и кровью своею миф.

Это высший жребий. Помни о нём.
На копейном древке начертан закон,
угощает ядом улыбчивый гном,
каплю крови волшебной дарит дракон.

И, свой жребий по тропам дремучим неся,
не забудь: бесконечен твой с жизнью бой.
Этот мир с тебя и в тебе начался,
так пускай и погибнет он вместе с тобой.

Пусть крылом обугленным машет беда,
пусть копье вонзается в спину влёт…
Это вечная схватка огня и льда,
и пребудешь ты в ней — то огонь, то лёд.

Ни числа, ни смысла, ни веры несть
тем векам, где сталью крошится медь,
чтоб зверино вызрела в сердце месть,
чтоб посмела смеяться над страхом смерть.

Кто взалкать посмел и посметь взалкал,
сам себя оплакал и схоронил.
Мы — холодный пепел былых вальгалл,
черный саван снегов для чужих могил.

 

РУССКОЙ РЕЧИ

Нам достаточно черствого слова на
          вдох и выдох, пустой и сухой,
и на вспашку бумаги линованной
          старомодной строфою-сохой.
Наша рать — не пехота, не конница,
          не привыкла она умирать,
если колокол рухнул со звонницы,
          если смолк раскулаченный ять.

И когда с монитора неоново
          полыхнет кириллический строй
гроздью мудрости Илларионовой,
          Аввакумовой правдой сырой,
не с руки отрекаться и каяться,
          со строки собирая ясак.
Скажешь слово — и вновь откликаются
          сонмы родственных душ в небесах.

Очинив канцелярские перья и
          счет устав заблужденьям вести,
мы построили эту империю
          на словесной хрустящей кости,
на оскомине барской пощечины,
          на холопьем свинцовом плевке.
Русской Музы наследные вотчины
          умещаются на языке.

Наша речь, умирая и здравствуя,
          с озорством полудетским шальным
вечно ищет Небесного Царствия,
          не завидуя царствам земным,
и в бессовестном жизни брожении
          алчет яростней день ото дня
вместо службы — аскезы служения,
          всесожженья нагого огня.

Мне бы, руки дрожащие вытянув
          над утопшим в бумагах столом,
неприкаянно, как Веневитинов,
          запечалиться вдруг о былом
или с Леты лесистого берега
          увидать без преград и помех,
как в глазах подгулявшего Дельвига
          золотой отражается век.

Разверзая пространства лазурные
          неугаданным бедам навстречь,
беззаветная и бесцензурная,
          обними меня, русская речь!
Вицмундиром с подкладкою вытертой
          иль тулупом с кровавой дырой,
иль былинной холстиной эпитета
          от безвременной стужи укрой.

Потаенное слово безвестное
          прошепчи, чтобы помнил и впредь:
наша родина — царство словесное,
          где не властны ни слава, ни смерть.
Пусть избитой покажется фраза, но
          надлежит и дерзить, и дерзать:
ничего ещё толком не сказано
          из того, что пристало сказать.

 

ЖЕНСКОЕ ОБЩЕЖИТИЕ

Окраина, бурьян, промзона,
глухих гудков голодный вой,
глоток бесхозного озона,
бессонный смог над головой —

и молнии сердечной росчерк,
и град, глаза для слёз раздев,
преображается в горошек
на ситчиках доступных дев.

Их губы яростно готовы
сегодня, завтра и вчера
на бой, на труд, на крик, на слово
и на портвейн «Три топора».

Любить впервые — несерьезно,
но хочется разгрызть уже
улыбки дерзостно-стервозной
округло-звонкое драже.

И суетливо, словно воры,
зачем-то поминая мать,
в подушек нищенские створы
друг друга силитесь вы вмять.

Нас всех, силком и не краснея,
как зерна, сыплют в закрома,
друг другу делая роднее,
работа, школа и тюрьма.

Но спайки коммунальной прочность
сломав в трехкоечном раю,
мы жизней трехгрошовых общность
невольно сводим к житию.

Закатный диск от сини майской
расчувствовался и размяк,
бледнея гипсовою маской
и пунцовея, словно мак.

Когда стучат, порой не нужно
ни объяснять, ни открывать.
Победоносно и недужно
скрежещет дряхлая кровать.

За крутизну пожарных лестниц,
за «не пришлось» и «не срослось»,
за недолюбленных мной сверстниц,
за годы вкривь и вкось, но врозь,

за голозадый ад общажный,
за лепет ссор и пересуд,
за быт и мат многоэтажный,
за юношески пылкий блуд, —

шепчу «спасибо» виновато.
Мужчина — он всего лишь часть
тех женщин, что любил когда-то,
любить, по сути, лишь учась.

 

БАБОЧКА

Бесстыже-яркой бабочкой в ладони,
на линию судьбы роняя щедро
постылую пыльцу остатков лета,
ты понемногу умираешь, солнце.
О праздная краса мгновенной смерти,
что силится назвать тебя своею!

Не в облаченья пышного узорах,
а в судорогах плавкого тепла
таится жизнь, хотя мы малодушно
во всех предметах норовим увидеть
кто правду лучезарную, кто миф
(увы, прекрасный чересчур для правды),
кто жаркий трепет нашего безмолвья,
который выдает себя за вечность.

Напрасно… Нет, не время скоротечно,
а мы спешим. Мы делим жизнь и свет.
Мы продаем мгновения поштучно,
как бабочек, пронзая их насквозь
безжалостными иглами рассудка.

Остановись, мгновенье: ты мертво.
Но все-таки — прекрасно и крылато.

 

* * *

Перебор ли гитары дворовой,
перебранка ль соседей в парадном,
но сплетаются небо и слово
в мимолетном объятии жадном.

Так им хочется свежести вешней,
куртки, брошенной на подоконник,
горделивой и смуглой черешни
на горячих поспешных ладонях.

Так им хочется дрожи в запястье,
бесшабашной удачи щенячьей,
неразменного звонкого счастья,
миокард разорвавшего в плаче.

На проспекте, где ливень процокал
кавалькадою капель пугливых,
средь потёков, потоков и стекол
вольно им в дождевых переливах

отражаться, дрожать, возрождаться
в удивительном столпотворенье,
где взахлеб аплодируют вальсу
смех черемухи, рокот сирени.

Ошарашенно воздух целуя
там, где росчерки молний порхали,
мы влюбляемся напропалую:
мы пропали, пропали, пропали…

Крикнешь влево — откликнется справа.
Утро. Нету ни планов, ни денег.
Времена проклиная и нравы,
начинается вновь понедельник.

 

ДОКЛАД О МИССИИ ИНТЕЛЛЕКТУАЛА
не прочитанный на научной конференции

резонеры в свитерах грубой вязки
потребляют в кафе капуччино и виски
в показных словопрений табачном воске
обнажают проблемы срывают маски
от стакана к стакану от миски к миске
разбросав аллюзий грошовые блёстки

если ты когда-то читал леви-стросса
вместо бога схватив за бороду маркса
если ладят с тобою и власть и пресса
неуемный закон предложенья и спроса
горстью проса нет лучше уж фунтом мяса
тебя сделал героем романа бесы

недовольным следует стать добровольно
наша лексика многозначно-стерильна
а стилистика пафосно-либеральна
нам сказали смирно не крикнув вольно
идеалы растерли в лунную пыль но
разрешили держаться высокоморально

из любви ли к щербато-юродивой голи
иль презренья к ней мы рыдали и лгали
но тонул наш плач в полемическом гуле
чтоб коленце выкинуть в этом гиньоле
чтоб не впасть в раскол при должном накале
мир для нас отливал медали и пули

к сожаленью европа это не лаций
ныне вены вскрывать не модно как луций
анней сенека ригорист круглолицый
составляя списки грядущих люстраций
добавляя щепу в костер революций
мы теряли головы реже лица

и орава орков про смерть орала
на мотив карманьолы и рок-н-ролла
и беснуясь после могилы рыла
это в общем главный секрет либерала
нам чужой пол пот или савонарола
много ближе родного суконного рыла

объяснять тем кто пал от глада и мора
что важны во всем чувство вкуса и мера
на углях гекатомбы старого мира
поздно ибо заглушит то лязг затвора
то удары мотыги красного кхмера
то предсмертный скрип тужурки якира

мы и сами-то в курсе отнюдь не во вкусе
было дело скорее во взломанной кассе
и набитом зубными коронками кейсе
да таков всегда результат дискуссий
о слезинке ребенка рабочем классе
демократии или свободной прессе

если нас пинком не поставят в угол
мы в гражданской позиции сядем на кол
улыбаясь безгневно как вацлав гавел
этот мир ты сам для себя придумал
вдохновения кот понемногу наплакал
редактировал и комментировал дьявол

заполняет табулу расу локка
обтекаемо многословно безлико
студенистой дидактики скисшее млеко
милосердие требует око за око
вознесенья без шока распятья без крика
и конечно гуманности без человека

сочиняй протестные письма смятенно
распинайся с кафедры монотонно
улыбайся с журнальной обложки картинно
из идей властителя дум гийотена
лишь одна воплотилась вполне достойно
к сожаленью это была гильотина

А это вы читали?

Leave a Comment